Картина личности

До встречи с Федором Абрамовым я не была знакома с его произведениями. В то время мы читали Трифонова, Петрушевскую, Аксенова, Ефремова, Брехта, Саган, Маркеса… Про Абрамова слышала, но не воспринимала его как известного писателя, знаковую личность.

В 1981 году мы с Виктором Толкачевым и писателем Александром Михайловым сопровождали Федора Александровича в Пустозерск. Виктор и Михайлов ехали в первой лодке, а мы с Абрамовым во второй. Ему тогда было 60 лет, совсем недавно отметили его юбилей. Мы едем, и он говорит: «Писателю необходимо создать имидж». Я отвечаю: «А у вас он есть?» Что бы он ни сказал, я все время над ним подшучивала, задевала.

Его имиджем были внешняя угрюмость и недовольство. На самом же деле он был очень веселым человеком, во всяком случае когда мы разговаривали, то много смеялись. А недоволен он был только собой. Угрюмость его шла от постоянного переживания, что он не написал ­чего‑то. У него было много задумок. Сейчас пишут стопы воспоминаний об Абрамове, но мало перед кем он полностью раскрылся, и потому эти воспоминания создают неполную картину его личности. Он был с виду суровым, но очень ранимым, по‑детски. В то же время, когда разговорится — ​это прекрасный собеседник, временами очень прямолинейный. К примеру, когда беседовали о Блоке, он был возмущен тем, что Блок называл Россию женой. Абрамову была присуща особая целомудренность, и Русь он всегда воспринимал только как мать.

Литература — ​это боль

В той поездке в Пустозерск он многому удивлялся: как это я могла уехать из Москвы в Нарьян-­Мар, потом едем в лодке — ​он изумляется, какая Печора. Ведь сначала Заполярье ему не понравилось: и избы не те, и город ­какой‑то серый…

Погода тогда была дождливая, и мы Абрамову подарили бродни, это такие высокие резиновые сапоги. Вот мы едем по большому озеру, которое называется Бабье море, а оно то глубокое, то мелкое, и надо часто выходить из лодки и толкать ее. Абрамов про это озеро заметил: «Ну совсем женский характер».

Приехали в Пустозерск. Федор Александрович интересуется всем: что там за трава, а вот этот цветок как называется, а здесь что за растение. Очень он удивлялся заполярной природе, говорил, глядя на ­какие‑то заросли кустарника на песке: «Вот здесь только так и можно, друг за друга держаться!» Мы уже все вымокли, Михайлов его зовет: «Пойдем, сколько можно!» — ​«Нет, еще минутку, еще погодите».

Когда ехали обратно, то привернули в дом наших знакомых Хайминых. И вот мы заезжаем к ним все промокшие, а в доме тепло, печь натоплена. На столе — ​приготовленная рыба, которую утром выловил старший сын, тоже Федор. Все стали над печкой развешивать вымокшую одежду. Абрамов повесил свою куртку на середину, а Виктор — ​раз, и отодвинул ее, чтоб свою пристроить. Федор Александрович сразу же возразил: «Ты мой ­интерес‑то соблюдай!»

Когда сели за стол, зашел разговор о литературе, о Евтушенко, который очень не нравился Абрамову. Федор Александрович утверждал, что литература — ​это страдание. Возьми Пастернака, Цветаеву — ​каждое их стихотворение — ​боль. Много говорили о разных писателях. Абрамов утверждал, что нет у нас никакой свободы в литературе, Михайлов спорил с ним.

Тут дети забегали. У Хайминых их шестеро: старший Федор, потом Михаил, Андрей, Марина, Надежда и маленькая Агаша. Она выглянула из‑за занавески, гость спросил, кто это. Хозяева сказали, что это младшенькая, Ганя. «А-га-ша», — ​протянул Федор Александрович, и все рассмеялись. Сейчас она живет в Нарьян-­Маре. И вот когда ­кто‑то хочет ее уколоть, говорит: «Ну что, А-га-ша…» На Печоре Агафью так никогда не звали, только Ганя. Абрамов тогда сказал, что когда девочка вырастет, то поблагодарит родителей за имя. А она выросла и имя сменила, став Ганной.

После Хайминых мы отправились дальше, предстояло снова ехать несколько часов в лодке. И вот едем мы, и Абрамов завел разговор о том, насколько бесправен писатель. Он сетовал, что не может опубликовать то, что хочет. Рассказывал, как очень хотел напечатать один правдивый рассказ о военном, но «Новый мир» не принял текст. «Я даю пять рассказов, среди которых всовываю это произведение, — ​делился писатель. — ​Они четыре берут, а этот — ​нет». Он мечтал иметь возможность публиковать все, что захочется. Но тогда все авторы жили с оглядкой, писали только то, что точно возьмут издатели, а написанное в стол могло так и остаться в столе. Приходилось изворачиваться.

«Наполеон» и морошка со сметаной

Федор Александрович рассказывал о своем детстве, как он с другими подростками организовал антисоветскую команду. Их раскрыли, арестовали и посадили в сарай. Возможно, взрослым не захотелось портить жизнь мальчишкам. Им подсовывали еду в щели, а потом ребят и вовсе выпустили. Это был урок для них.

Когда вернулись в Нарьян-­Мар, пригласили Абрамова к нам в дом. Федор Александрович побывал у нас в гостях в очень интересный момент. Мы жили в деревянном доме на первом этаже. Пока я была в отъезде, в квартире над нами произошел пожар, и, когда его тушили, полностью залили и нашу квартиру. Я возвратилась домой и увидела, что по комнатам можно ходить только в броднях. Вот в такую квартиру после потопа и приехал к нам Абрамов. А днем раньше мы отмечали день рождения Виктора, и я испекла торт «Наполеон», чтобы хоть ­как‑то его порадовать. Мы угостили тортом и гостя, оказалось, что это его любимый десерт. А еще угощали морошкой со сметаной, как всегда едят в Заполярье. На Пинежье ее так не готовят. Абрамов опять удивился: «Это как?» А потом говорит: «Вкусно!»

В нем сохранялось ­что‑то от ребенка. Такое ощущение, что не было у него детства совсем, мать же работала все время.

Все у него было «недо»

Все у него было словно «недо». Он недолюбил. Он не воспитал сына, не стал отцом. Он недописал. Должен был закончить свою «Чистую книгу», но не успел. Шел к Богу, но не дошел. Он чувствовал, что душа — христианка, а у него была большая душа, любившая Россию. В рассказе «Из колена Аввакумова» это чувствуется. Абрамов задумывал написать рассказ по житию Феодора Стратилата. Кстати, он посещал монастыри, приезжал и в Сийскую обитель. Его душа уже была христианкой.

У меня ­как‑то спросили, с кем из авторов я бы сравнила его творчество. И я ответила — ​с Высоцким. Почитайте или послушайте у него «Кони привередливые»: и допеть не успел, и дожить не успел. Это же про Абрамова.

Он любил Россию, никогда не обличал ни своих героев, ни современников, а говорил о них с болью, не поучая. Это тоже замечательная человеческая черта: просто своей жизнью показывать пример, но не нравоучительствовать. В его произведениях мы видим человека как образ Божий, обличать можно лишь ­какие‑то людские черты, но не самого человека. Федор Абрамов жил как настоящий православный человек, все черты, которые должны быть у верующих, были и у него.

Абрамов говорил, что трагедия мыслящих людей в том, что к концу жизни многие из них не знают, зачем они жили. Мне думается, сам Федор Александрович подходил к этому пониманию, но опять же «недо». И это должно было раскрыться в его «Чистой книге». Все предыдущие произведения — в основном описания жизни людей, а вот книги — ​осмысления жизни он не успел написать.

Можно сказать, что он был верующим человеком, но невоцерковленным. Надо знать то время. Тогда никто не говорил о Боге. Никто. Он не был воцерковлен, только шел к этому. Но не смог выразить себя, потому что не написал книгу, из которой мы бы узнали об этом. Мы видим, как жили его односельчане, а были ли они верующими? Можем только догадываться. Он недописал то, что хотел нам сказать.

Лариса Толкачева, историк, краевед и публицист

Впервые опубликовано в «Вестнике Архангельской митрополии»